Николай Алешин - На великом стоянии [сборник]
Фигура спящей целиком приковала внимание зрителя. Все остальное в пределах золотой рамы гармонично проявляло нежную белизну тела, а само, как нечто второстепенное, оставалось вне восприятия. Я не мог оторвать взгляда от «Венеры», весь очутившись во власти ее притягательной красоты, и не замечал никого. Из созерцательной забывчивости меня вывел шум какого‑то нарастающего движения позади. Я обернулся. Пожилой бритоголовый, как ксендз, гид в светло‑сером костюме вел за собой целую толпу экскурсантов, в большинстве тоже пожилых.
Гид жестом левой руки побудил своих подопечных податься чуть назад и правой поднял на уровень картины длинную, как кий, указку.
— Перед вами величайший шедевр мировой живописи! — с пылом завзятого профессионала стал он объяснять творение Джорджоне. — Картина называется «Спящая Венера». Богиню любви художник изобразил у входа в грот. Подтверждение тому этот обрыв слева от ее головы. Замысел гениального Джорджоне надо понимать так: богиня как бы вынесена художником на волю, а мы остались в гроте и оттуда любуемся ее светлой возвышенной красотой.
Мне понравилось его своеобразное истолкование картины. Подкупал и уверенный тон. Но особенно занимала неожиданная смена выражения на его лице, которое на первых порах, пока он не начал говорить, обмануло меня ничего не сулившей, официальной миной ксендза. Он продолжал, оборачиваясь то к экскурсантам, то к картине:
— Сам творец этой красоты, хотя создал ее тому назад уж четыре столетия, но предназначил в дар не гурманам похоти, а народу. Обратите внимание на ландшафт, на это селение в отдалении: где тут дворцы, где пинии и кипарисы? Дома сельчан да пара приземистых платанов. Венера обнажена, но все в ней целомудренно. В разрешении замысла Джорджоне поднялся на такую же высоту, как и создатель «Сикстинской мадонны»: если богоматерь Рафаэля не возбуждает в нас фантастического чувства веры, то эта богиня любви не зовет на свое ложе…
Гид совсем покорил меня глубиною проникновения в суть произведения и страстностью в голосе, в жестах и в каждом своем движении.
— Совершенно и мастерство Джорджоне, — с пущим возбуждением говорил он. — Всмотритесь, как написано тело: теплые и холодные тона в гармоничном сочетании, отчего оно мерцает подобно жемчугу. Такой же волшебной палитрой обладал другой художник венецианской школы, Тициан. Вот пожалуйте сюда, — перевел он всю группу к противоположной стене, где возле окна, на боковом стенде, висела картина «Динарий кесаря».
— Мы перед непревзойденным произведением живописи на тему о предательстве. Что изображено на картине, вам, может быть, известно: Фарисей показывает Христу монету с отчеканенной на ней головой римского императора и лукаво спрашивает: «Не велишь ли бросить ее, коли учишь признавать власть только одного царя небесного?» А Христос отвечает: «Отдайте кесарю кесарево, а божье — богу».
Он лишь бегло и без особого душевного подъема коснулся вымысла, что содержался в сюжетной основе картины. Зато, говоря о достоинстве композиции и изобразительных средств, дал полную волю своему восторгу:
— Обе фигуры написаны контрастно: одна стоически спокойна и залита светом, другая хищнически высунулась из‑за рамы. Притом оставалась в тени. Это так типично для провокатора с его черным делом. А лица, лица! В каждом — целая гамма выразительности. Не правда ли?
Он, пятясь, отстранился немного от картины и обернулся, чтобы увидеть, какое воздействие произвело на зрителей восхваляемое им мастерство художника. Я с прежнего места наблюдал за ним и его экскурсантами. Меня передернуло от неловкости и вместе с тем курьезно позабавило то, чего не мог он не заметить: внимание их оставалось немобилизованным, как он ни усердствовал. Они поталкивались, перемещаясь, и украдкой косились на «Спящую Венеру».
Гид потерялся и до полу опустил указку. Он тоже посмотрел на картину Джорджоне, как бы озадаченный: так ли объяснил им ее, или они поняли его превратно? Это длилось с полминуты. Затем его точно что‑то осенило. Он задорно, но с исключительной любезностью улыбнулся им и легко сделал пол‑оборота кругом.
— Следуйте за мной! — почти скомандовал он и, вскинув перед собой указку, как шпагу разводящий королевского караула, повел их в смежный фламандский зал… к Рубенсу.
Они всей гурьбой поспешили за ним.
Я так был увлечен и взбудоражен, что не вдруг пришел в себя. А когда снова поднял глаза на картину, мне невольно помыслилось: «Венера, Венера! Кто на протяжении многих минувших эпох не стоял перед тобой в смятении чувств испытывая нежное томление через твое обаяние».
По связи с раздумьями о картине мне неожиданно припомнился отработанный каменный карьер в окрестностях Пирны — ближайшем предместье Дрездена. В этот карьер меня зазвал на второй неделе после окончания войны мой сослуживец по части Вася Егорычев. Мы с ним оформляли полковой клуб и пользовались у своих командиров неограниченной свободой. Возвратясь в одно воскресенье с довольно затянувшейся утренней прогулки, он предложил мне:
— Пойдем, покажу, где обитают гномы. Захвати этюдник.
Но писать в карьере мы не отважились: его обширная, дико заросшая лесом падь внушала страх. Не было гарантии, что тут не угодишь на мушку спрятавшегося эсэсовца. Надо было захватить не этюдник, а автомат. Мы едва решились подойти к тесному отверстию главной штольни, из которого торчали загнутые кверху ржавые рельсы — остатки узкоколейки.
Я вздохнул у картины при воспоминании о прошлом, испытывая перед «Венерой» стыдливое смущение за себя и за отсутствующего товарища: мы даже на десяток шагов поробели в тот раз проникнуть в штольню, тогда как богиня любви подвергалась длительному заточению в сыром кромешном мраке другого такого же подземелья, пока не была найдена там совокупно с другими сокровищами галереи. До извлечения их оттуда они временно охранялись от возможных вражеских диверсий. И как эти два дерева, вписанные Джорджоне в ландшафт картины, до сих пор словно оберегают чуткий сон богини любви, так наши воины той минувшей весной стояли у входа в подземелье на страже ее бессмертия.
Сердце мастера
Рассказ
С непогодицы на исходе лета в Мокром бору было действительно на редкость мокро. Стоками от частых ливней приутюжило к земле траву. Она поблекла, утончилась и лоснилась, подобно нитям муслина. Стволы деревьев совсем не просыхали снизу. В пазухе, где сучья смыкались со стволом, наметилась плесень. Кора пестрела яркими пятаками золотянки и кружевом серебристого лишайника. Они и при ненастье веселили глаз.
Панкрат бродил по этому небольшому лесу, приглядывался к старым осинам. Их осталось не так уж много. Отыскав подходящее дерево, он с силой ударял по нему обухом топора. Если при отдаче топор звенел, Панкрат шел дальше: ядреное дерево не занимало его.
— Все выбрали, — разочарованно ворчал он.
Но вот по одному стволу удар прошелся, как по лубяному коробу. В то же мгновение Панкрат услыхал над головой гул мотора. В такую непогодь — и вдруг самолет? Еще раз ударил — на его лицо посыпались холодные брызги, а над бровью как бы прикоснулся горящий уголек. Панкрат пальцами чекнул себя по лбу. В щепоти оказалась раздавленная пчела. Другая запуталась в его бороде и нудно жужжала. Панкрат отбежал от осины шагов на двадцать — пчелы не преследовали (в пасмурные дни они не удаляются от гнезда) — и обрадованно воскликнул:
— Ого, подкинь в кочегарку! Вот так оно! Только загребай. Панкрат Лукич!..
Да, радоваться было чему, он не зря побродил и вымок в бору. Из дуплистой осины выйдет несколько кадушек: и под соленье, и под яблочки‑кисленцы с брусникой, и под этот даровой мед. А его в осине, наверно, не менее трех пудов. К тому же рой. Есть примета: дикие пчелы приживисты и плодовиты. В три года от них получишь целую пасеку. А это как раз было его заветной мечтой. После ухода на пенсию он уже дважды пытался заселить улей «покупной» семьей — и все неудачно: первый рой при зимовке в подполье погубили мыши, а второй поддался пчелам‑грабительницам и сам улетел к ним же. И вот опять представился случай…
Чтобы запомнить осину, он прислонил к ней срубленную молодую елку и пошел домой. Дождик иссяк, но потянувшим ветерком шевелило листву, и с нее горохом осыпались полновесные капли. Промокший, выбрался на опушку. В тучах над деревней образовался разрыв. Под щелью бирюзового прогала облачную бахрому точно подожгло предвечерним солнцем. Засверкали капельки и на колючках жнивья. Рыжее поле сделалось каким‑то празднично‑веселым. Тем непригляднее выделялись на нем до сих пор не убранные суслоны. Они набрякли от дождей, побурели и показались опаленными. «Гноят хлеб работяги непутевые, — посетовал на колхозников Панкрат. — Их бы на производство, там бы им гужи‑то подтянули…» Рожь скосили лафетной жаткой; потом разнепогодилось, и обмолот ее задержался. Но пожурить однодеревенцев у него вошло в привычку, был бы только повод. Проработав на картонной фабрике тридцать лет печником и истопником, он втайне кичился своей непричастностью к колхозу.